Конечно, я привожу крайние случаи. Чаще всего в моих загадках (как и в фольклоре) перечисления качественных определений предмета совмещаются с изображением его типических поступков и действий. Такова загадка о яйце и цыпленке:

Был белый дом,
Чудесный дом,
И что-то застучало в нем.
И он разбился, и оттуда
Живое выскочило чудо —
Такое теплое, такое
Пушистое и золотое.

Но в большинстве загадок все же преобладает динамика.

Это я разглядел лишь теперь, перечитывая на старости лет (не в последний ли раз?) свои давние детские книги, служившие верно и преданно четырем или пяти поколениям детей.

2

Внимательно вглядевшись в эти книги, я подметил, что не только в загадках, но и в большинстве моих сказок — непрерывные вихри движений и действий. В «Мойдодыре» уже на первых страницах:

Все вертится,
Все кружится
И несется кувырком.

Вообще я почти никогда не изображаю предметов в их статике.

Тот мир, который я демонстрирую перед малым ребенком, почти никогда не пребывает в покое. Чаще всего и люди, и звери, и вещи сломя голову бегут из страницы в страницу к приключениям, битвам и подвигам. В «Айболите» — путешествие на волке, на ките, на орле. В «Бармалее» — чехарда со слонами, боевая схватка с Каракулой. В «Тараканище» — длинный кортеж едущих, летящих и скачущих путников:

Ехали медведи
На велосипеде.
А за ними кот
Задом наперед.
А за ним комарики
На воздушном шарике.
А за ними раки
На хромой собаке.
Зайчики
В трамвайчике.
Жаба на метле…
Едут и смеются,
Пряники жуют.

И такими быстрыми темпами движется вся эта чудная вереница, что не успеешь вглядеться в одного проезжающего, как перед тобой другой. Эти быстрые темпы вполне соответствуют умственным потребностям малых детей. Ведь ребенка в начале его бытия меньше всего интересуют характерные приметы вещей. Не оттого ли его собственная речь в раннем возрасте так небогата эпитетами? Это, я уверен, объясняется тем, что каждый эпитет (за исключением очень немногих) есть результат более или менее длительного ознакомления с вещью, вглядывания в нее, размышлений о ней, — то есть такой интеллектуальной работы, которая под силу лишь более позднему возрасту.

Поэтому, изображая в первых строках «Тараканища» мчащихся друг за другом животных, я не обременяю ребенка ненужными ему сведениями, каковы они, эти зайцы, раки, медведи, коты, комары, которые проносятся мимо, — какой у них нрав и какая наружность. Детскому уму эти сведения еще не нужны.

Действий, приключений, событий, молниеносно следующих одно за другим, — вот чего ждет ребенок в первые шесть-семь лет своей жизни. Герои «Крокодила» то сражаются, то убегают из плена, то ездят верхом на пантерах, то попадают в лапы к осатанелым гориллам, то пляшут вокруг праздничной елки — одно приключение сменяется десятком других. И в «Бармалее» и в «Краденом солнце» такая же непрерывная цепь приключений. И в «Бибигоне» и «Мухе» тоже. [179]

Муха-Цокотуха с беззаботным радушием угощала своих щедрых гостей, приносивших ей богатые дары, и вдруг попала в когти к пауку, который сразу же стал мучить ее, — неужели об этом катастрофическом случае можно повествовать тем же голосом, каким я говорил об ее легкомысленном пиршестве?

Конечно, нет. Здесь зазвучал для меня другой музыкальный мотив, соответствующий наступившему бедствию и резко отличающийся от прежних мажорно-ликующих ритмов. Хорей сменился скорбным анапестом:

А злодей-то не шутит,
Руки-ноги он мухе веревками крутит,
Зубы острые в самое сердце вонзает
И кровь у нее выпивает.
Муха криком кричит,
Надрывается,
А злодей молчит,
Ухмыляется.

Дико было бы, если бы этот горестный случай был описан тем же плясовым и беспечным хореем, каким я только что описывал праздник.

Нет, весь ритмический строй поэмы изменился мгновенно, и речь злополучной Мухи зазвучала отчаянным воплем:

«Дорогие гости, помогИте!
Паука-злодея зарубИте!
И кормИла я вас,
И поИла я вас,
Не покИньте меня
В мой последний час!»

Этот вопль, как я вижу теперь, пронизан от первой строки до последней единственным звуком И, трагическим звуком, издаваемым мухами, когда их терзает паук. В пяти строках — шесть слов с ударением на И.

Не прошло и минуты, как Муха опять стала счастлива. Ее спас самоотверженный герой. И, естественно, грустная ритмика плача тотчас же сменилась — не могла не смениться — ритмикой безоглядного счастья. Началась неистовая пляска, причем каждый опять-таки пляшет по-своему, в соответствии со своей комплекцией и общественной ролью, — отсюда многочисленные вариации ритмов. Вот музыкальная фактура стиха, изображающего пляску солидных и грузных жуков.

А жуки рогатые,
Мужики богатые,
Шапочками машут,
С бабочками пляшут.

И совсем по-другому звучит ухарская пляска удалого деревенского батрака-муравья:

Муравей, Муравей
Не жалеет лаптей —
С Муравьихою подпрыгивает
И букашечкам подмигивает:
«Вы, букашечки,
Вы, милашечки,
Тара-тара-тара-тара-таракашечки!»

Изумительный детский слух к музыкальному звучанию стиха, если только он не загублен скудоумными взрослыми, легко схватывает все эти вариации ритмов, которые, я надеюсь, в значительной мере способствуют стиховому развитию детей.

Вот эта-то переменчивость ритмической фактуры стиха и была тем нововведением, тем новшеством, которое я ввел в свою работу над детскими сказками. Старинные русские сказки, хотя бы такие длинные, как «Конек-горбунок», от первой строки до последней звучали одним-единственным ритмом, ни разу не нарушая заранее установленной схемы. О чем бы ни повествовалось в «Коньке-горбунке» — о путешествии на небо, или о расправе с царем, или о чудо-деревне, расположенной на спине у кита, — обо всем этом говорилось одним и тем же монотонным голосом, неторопливым и ровным.

4

Повторяю. Далеко не всегда мне выпадало веселое счастье: писать стихи для маленьких детей. Тянулись месяцы, а порою и годы, когда в качестве детского автора я чувствовал себя жалкой бездарностью, способной вымучивать из вялого мозга одни лишь постыдно корявые вирши. Досаднее всего было то, что всякие прочие жанры в это самое время давались мне без всяких усилий. Я писал и этюды по истории словесности, и мемуарные очерки, и критические статьи, и памфлеты, но, чуть дело доходило до детских стихов, оказывался неумелым ремесленником.

вернуться

179

«Крокодил»- моя первая сказка, сочиненная еще в 1916 году. В нее (во вторую ее часть) я по неопытности ввел длиннейший монолог Крокодила о тех страданиях, которые испытывают звери, заключенные в железные клетки зверинцев. При новом издании сказки я хотел было заменить этот монолог кратким восьмистишием, излагающим тот же сюжет, но редакторы воспротивились этой замене. По их словам, уже создалась традиция, которую нельзя нарушить… Все же я считаю этот монолог своей ошибкой. Если я в своем воображении, как и подобает природному сказочнику, переживаю всем существом, всеми нервами каждое из тех действий, приключений, событий, о которых мне случается писать, я невольно, нисколько о том не заботясь, нахожу для каждого из этих эпизодов особую звуковую окраску, особый музыкальный напев.