— Хиляй в стратосферу!

На каждом слове этого жаргона мне видится печать того душевного убожества, которое Герцен называл тупосердием.

С острой, пронзительной жалостью гляжу я на этих тупосердых (и таких самодовольных) юнцов.

Еще и тем неприятен для меня их жаргон, что он не допускает никаких интонаций, кроме самых элементарных и скудных. Те сложные, многообразные модуляции голоса, которые свойственны речи подлинно культурных людей, в этом жаргоне совершенно отсутствуют и заменяются монотонным отрывистым рявканьем.

И в самом деле, одни лишь грубые интонации возможны в той примитивной среде, где:

вместо «компания» говорят — кодла,

вместо «будешь побит» — схлопочешь,

вместо «хорошо» — блеск! сила! мирово! мировецки!

вместо «иду по Садовой» — жму через Садовую,

вместо «пить» — блоцкать,

вместо «напиться допьяна» — накиряться,

вместо «пойдем обедать» — пошли рубать,

вместо «наелись досыта» — железно нарубались,

вместо «мне это неинтересно» — а мне до лампочки,

вместо «скука» — тягомотина,

вместо «слабый человек» — слабак,

вместо «спать» — кимарить, заземлиться,

вместо «говорить» — звякать,

вместо «рассказывать анекдоты» — травить анекдоты,

вместо «познакомиться с девушкой» — подклеиться к ней, и т. д.

Конечно, было бы странно, если бы среди молодежи не раздавались порою протесты против этого полублатного жаргона. Студент Д. Андреев в энергичной статье, напечатанной в многотиражной газете Московского института стали, громко осудил арготизмы студентов: ценная девушка, железно, законно, башли, хилок, чувак, чувиха и т. д. И в конце статьи он обратился к товарищам с таким стихотворным призывом поэта Владимира Лифшица:

Русский язык
могуч и велик!
Из уважения к предкам
не позволяйте
калечить язык
Эллочкам-людоедкам.

Но мне кажется, борьба с этим «людоедским» жаргоном была бы куда плодотворнее, если бы она начиналась не в вузе, а в школе — там, где и зарождается этот жаргон.

Я знаю два-три интерната в Москве и несколько школ в Ленинграде, где учителям удалось начисто искоренить из речевого обихода учащихся всевозможные потрясно и хиляй. Но такие удачи редки. Слишком уж заразительна, прилипчива, въедлива эта вульгарная речь, и отвыкнуть от нее не так-то легко. К тому же школьники — скрытный народ, и я не удивился бы, если бы вдруг обнаружилось, что главная ее прелесть заключается для них именно в том, что против нее восстают педагоги.

Вообще очень трудно отказаться от мысли, что изрядная доля «людоедских» словечек создана, так сказать, в противовес той нудной, фальшивой и приторной речи, которую иные человеки в футлярах все еще продолжают культивировать даже в обновленной, пореформенной школе.

Живым, талантливым, впечатлительным школьникам не может не внушать отвращения скудная проза учебников, которая даже о гениальных стилистах, величайших мастерах языка умудряется порой говорить замусоленными канцелярскими фразами.

Не здесь ли причина того, что в своем интимном кругу, с глазу на глаз, школьники говорят о прочитанных книгах на полублатном языке: уж очень опостылели им «типичные представители», «наличие реалистических черт», «показ отрицательного героя», «в силу слабости мировоззрения» и тому подобные шаблоны схоластической речи, без которых в дореформенной школе не обходился ни один урок литературы, хотя они по самому своему существу враждебны эмоциональной и умственной жизни детей.

Дети как бы сказали себе:

— Уж лучше мура? и потрясно, чем типичный представитель, показ и наличие.

Конечно, это лишь одна из причин возникновения такого жаргона, и притом далеко не важнейшая. Не забудем о влиянии улицы, влиянии двора. И вообще здесь не только языковая проблема, но и проблема моральная. Чтобы добиться чистоты языка, нужно биться за чистоту человеческих чувств и мыслей.

Этого упрямо не желают понять многие из наших пуристов. Вместо того чтобы объединенными силами восстать против тех уродливых сторон нашего быта, которые породили уродливую речь, они в негодовании нападают на современных писателей, изображающих некоторые круги молодежи и правдиво передающих в своих повестях и рассказах их подлинную — «людоедскую» речь.

Они забыли мудрую пословицу:

«На зеркало неча пенять, коли рожа крива».

Оттого-то так много у нас чудаков, которые пеняют на зеркало, едва только они обнаружат, что в нем отражаются их низкие лбы и вульгарные челюсти!

И не только пеняют на зеркало, но набрасываются на него с кулаками. А иные, наиболее пылкие, хватают дубинку и давай колотить по стеклу. Стекло — вдребезги, но «рожи» не становятся краше.

Все это не мешает каждому из этих пуристов чувствовать себя доблестным искоренителем безобразия и грубости, борцом за поруганную красоту.

Разбитое зеркало было, право же, вполне доброкачественное. Оно честно отражало уродов, которые вставали перед ним. А если бы на их месте возник лучезарный красавец, оно столь же правдиво воспроизвело бы красавца во всем блеске его красоты.

Недавно в редакции нескольких столичных газет пришло циркулярное большое письмо некоего рязанского пенсионера, которого мы назовем, ну, хотя бы Тимофей Захарчук. Письмо, типичное для несметного числа наивных людей, жаждущих уничтожить то зеркало, где правдиво отражаются вещи, которые очень не нравятся им.

Прочитав одну из недавних повестей, воссоздающую своеобразный жаргон современных юнцов, возмущенный пурист яростно бранит эту повесть — за то, что ее персонажи говорят на таком языке, на каком они изъясняются в подлинной жизни. Как смеет писатель грязнить свое произведение словами: «шмякнуться на койку», «психовать», «подонок», «я их отшил», «за мной не заржавеет», «выкаблучивать»?!

Праведный гнев Тимофея Захарчука был бы совершенно понятен, если бы вдруг оказалось, что автор сам выдумал эту вульгарщину и с клеветнической целью навязал ее современным юнцам.

К сожалению, это не так. Всякий, кому доводилось общаться с нынешними — скажем по-старинному — отроками и отроковицами и слышать их непринужденные разговоры друг с другом, знает, что шмякнуться на койку, психовать и отшить звучат в их разговорах нередко. Так что автор был бы отъявленный лгун, если бы не воспроизвел в своей повести их подлинную фразеологию и лексику, а вложил бы в их уста дистиллированную речь карамзинского стиля.

Тимофея Захарчука очень мало смущает, что современные девы и юноши пользуются таким грубым жаргоном. Против этого в его письме никаких возражений: пусть себе говорят, как им вздумается, только бы их лексикон не нашел своего отражения в печати. Только бы писатели не воспроизвели его в своих повестях.

Чем объяснить этот панический страх перед книжным воспроизведением того, что наблюдается в жизни? Желанием оградить от этой скверны широкие читательские массы? Но нужно быть безоглядным фантастом, чтобы воображать, будто низкопробная речь черпается нами из книг. Этого никогда не бывает. Вспомним, например, те слова, которые мы зовем непристойными, — ругательные, «непечатные» слова, все еще не искорененные из нашего быта.

Каким образом они вошли в обиход? Неужели вы думаете, что сквернословы почерпнули их из каких-нибудь книг — из рассказов, повестей, стихотворений, романов? Пусть Тимофей Захарчук вспомнит свое собственное детство. Все неприличные слова, которые стали ему известны в восьмилетием возрасте (или несколько раньше), все они были нашептаны ему однокашниками, каждое узнал он по слуху, и книги здесь совсем ни при чем.

«Эти „известные“ слова и разговоры, — пишет Ф. М. Достоевский, — к несчастию, неискоренимы в школах. Чистые в душе и сердце мальчики, почти еще дети, очень часто любят говорить в классах между собою и даже вслух про такие вещи, картины и образы, о которых не всегда заговорят даже и солдаты; мало того, солдаты-то многого не знают и не понимают из того, что уже знакомо в этом роде столь юным еще детям нашего интеллигентного и высшего общества. Нравственного разврата тут, пожалуй, еще нет, цинизма тоже нет настоящего, развратного, внутреннего, но есть наружный, и он-то считается у них нередко чем-то даже деликатным, тонким, молодецким и достойным подражания». [223]

вернуться

223

Ф. М. Достоевский. Братья Карамазовы. Часть I, глава IV.